«При помощи заплатки и лака?» — удивился я. «Ты собираешься пришить заплатку…? Надо делать иначе, ты должен увидеть это место совершенно целым, представить, что все уже сделано…» Говоря это, я заслонил ладонью кровавую дыру с рваными краями, а когда убрал руку — дыра исчезла. Перед нами стоял самолет, сверкавший на солнце как зеркало, без единого шва на ткани фюзеляжа.
«Так вот как ты это делаешь!» — сказал он, в его темных глазах светилась гордость от того, что его не слишком уж блестящий ученик наконец-то научился творить реальность силой воображения.
Сам же я своим способностям не удивился; во сне, именно так и надо было поступить.
У крыла его самолета горел костер, над которым висела сковородка. «Ты что-то готовишь, Дон! Слушай, я никогда не видел, чтобы ты готовил. Что там у тебя на завтрак?»
«Оладья», — ответил он сдержанно. «Я напоследок решил показать тебе, как их надо жарить».
Он разрезал оладью пополам своим перочинным ножом и вручил один кусок мне. Когда я пишу эти строки, я все еще живо ощущаю ее вкус… словно опилки смешали со старым клейстером и разогрели в машинном масле.
«Ну как тебе?» — поинтересовался он.
«Дон…»
«Это страшная месть привидения», — засмеялся он. «Я ее сделал из гипса». Он положил свой кусок на сковородку. «Это, чтобы напомнить тебе — если ты когда-нибудь захочешь пробудить в человеке тягу к знаниям, делай это при помощи твоего понимания мира, а не при помощи твоих оладьей, договорились?»
«НЕТ! Дон, любишь меня, так полюби и мои оладьи! Это же хлеб насущный!»
«Прекрасно. Но я тебе гарантирую, что если ты осмелишься кого-нибудь накормить твоим хлебом насущным, то первый же такой ужин станет твоей тайной вечерей, со всеми вытекающими последствиями».
Мы посмеялись, потом помолчали, я взглянул на него.
«Дон, с тобой все в порядке, да?»
«А ты, что же, думал, что я умер? Как не стыдно, Ричард».
«И это не сон? Я не забуду, что вижу тебя сейчас?»
«Нет. Это сон. Это другое пространство — время, а любое другое пространство-время — это сон для здравомыслящего землянина, каковым тебе остается пребывать еще некоторое время. Но этой встречи ты не забудешь, и это изменит твой образ мыслей и твою жизнь».
«А мы еще встретимся? Ты вернешься?»
«Не думаю. Я хочу выйти за пределы пространства и времени. По правде говоря, я уже вышел. Но между нами, между тобой и мной, и другими из нашей семьи остается связь: Если ты столкнешься с серьезной проблемой — засни, думая о ней, и, если хочешь, мы встретимся здесь, у моего самолета, и обсудим ее».
«Дон…»
«Что?»
«Но к чему был этот дробовик? Почему это случилось? По-моему, в том, что тебе прострелили сердце из дробовика не было ни славы, ни проявления могущества».
Он сел на траву у крыла. "Поскольку я не был всемирно известным Мессией, мне не надо было ничего и никому доказывать. А поскольку необходима тренировка в том, чтобы наш внешний вид не волновал нас… и не печалил ", — подчеркнул он последние два слова, — «для тренировки можно разок и истечь кровью. И это меня, к тому же позабавило. Когда умираешь, испытываешь такое чувство, будто в жаркий день ныряешь в глубокое озеро. Вначале шок от обжигающего холода, но боль длится лишь секунду, а затем ты принимаешь свой истинный вид и купаешься в настоящей реальности. Но я проделал это уже столько раз, что даже шока почти не чувствую».
Он помолчал, а потом поднялся на ноги.
«Лишь очень немногих интересует то, что ты можешь им сказать, но это нормально. Запомни, что об Учителе судят вовсе не по числу его учеников».
«Дон, я постараюсь, обещаю тебе. Но сбегу, как только это мне надоест».
Самолета никто не касался, однако, неожиданно, его пропеллер завертелся, двигатель чихнул облаком сизого дыма, а затем ровно загудел. «Обещание принято, но…» — он, улыбаясь, смотрел на меня, словно чего-то не мог понять.
«Принято, но что? Скажи. Вслух. Скажи мне. Что не так?»
«Ты не любишь толпу», — сказал он.
«Не люблю, когда она давит на меня. Я люблю поговорить и обменяться идеями, но когда вспоминаю, как они тебе поклонялись, и эта зависимость… Я надеюсь, ты не просишь меня… Считай, что я уже сбежал».
«Может быть, я — полный дурак, Ричард, и может быть, я не вижу чего-то очевидного, что прекрасно видно тебе, и если так, то, пожалуйста, подскажи мне, но что плохого в том, чтобы записать это все на бумагу? Разве есть такое правило, которое запрещает Мессии писать то, что с его точки зрения истинно, что забавляет его, что помогает ему творить чудеса? И, может быть, тогда, если людям не понравятся его слова, они смогут просто их сжечь и развеять пепел по ветру, вместо того, чтобы стрелять в него самого. А если понравятся, то они смогут их заново когда-нибудь перечитать, или написать их на дверце холодильника, или воспользоваться идеями, которые им там приглянутся. Что плохого в том, чтобы их записать? Но, может быть, я — просто дурак».
«Значит, написать книгу?»
«А почему бы и нет?»
«А ты знаешь, сколько надо труда… Я обещал себе, что в жизни никогда больше не напишу ни единого слова!»
«А, вот в чем дело. Ну, тогда прости», — сказал он. «Ты, конечно, прав. Я просто этого не знал». Он встал на нижнее крыло и залез в кабину. «Ну, ладно. Как-нибудь увидимся. Счастливых полетов, и все такое. Смотри, чтобы толпа до тебя не добралась. Так ты уверен, что не хочешь написать книгу?»
«Никогда», — сказал я. «Ни единого слова».
Он пожал плечами и натянул летные перчатки, а затем потянул ручку газа, и мотор оглушительно взревел. Когда я проснулся под крылом моего «Флита», этот рев все еще звенел у меня в ушах.